— Я хотел бы подождать еще три месяца, пока не напишу фрески в Большом зале, — хмуро сказал Микеланджело. — Но если вы оба считаете, что пора показать работу, я спорить не буду.
Первым явился Рустичи. Поскольку это был близкий друг Леонардо, слова его имели особое значение. И он взвешивал их самым тщательным образом.
— Главное в Леонардовом картоне — кони, у тебя же главное — люди. Такого великолепия, которое создал Леонардо, еще никогда не бывало во всей батальной живописи. И мир еще не видел такой разительной силы, с какой ты написал человека. Синьория получит чертовски прекрасную стену.
Ридольфо Гирландайо — ему теперь было двадцать два года, и он обучался в мастерской Росселли — попросил разрешения срисовать картон. С бумагой и карандашами явился и девятнадцатилетний Андреа дель Сарто, недавно бросивший учение у ювелира и перешедший в живописную мастерскую Пьеро ди Козимо. Двадцатичетырехлетнего племянника, обучавшегося у Перуджино, привел Антонио Сангалло. Вместе с Таддео Таддеи, тем самым, который заказал Микеланджело второе тондо, пришел Рафаэль Санцио, юноша двадцати одного года, тоже бывший ученик Перуджино.
Рафаэль Санцио понравился Микеланджело с первого взгляда. У молодого человека было выразительное патрицианское лицо с большими нежными и внимательными глазами, полные, твердого очерка, губы, длинные, пышные, красиво расчесанные волосы — та же изысканность, что и у Леонардо, проступала в этом лице, и вместе с тем, несмотря на молочную белизну кожи, оно было мужественно. Держался юноша с видом неподдельной сердечности. В сильных и красивых чертах его лица чувствовалась уверенность, но не было и тени высокомерия. Одет он был с таким же изяществом, как и Леонардо — белая рубашка с кружевным воротником, яркий цветной плащ, со вкусом выбранный берет, но никаких драгоценных украшений или запаха духов. Красота юноши, спокойная его манера говорить, его богатое платье не вызывали у Микеланджело ощущения собственной уродливости и ничтожества, какое он всегда испытывал при встречах с Леонардо.
Рафаэль принялся сосредоточенно рассматривать картон и умолкнул почти на весь вечер. Лишь когда уже стало темно, он подошел к Микеланджело и без малейшего оттенка лести произнес:
— Ваша работа заставляет взглянуть на живопись совсем по-иному. Мне придется начать все-все заново. Даже того, что я усвоил у Леонардо, сейчас будет мне мало.
В глазах его, обращенных к Микеланджело, был не столько восторг, сколько недоумение, словно бы он хотел сказать, что все, увиденное им, создано не руками Микеланджело, а какой-то сторонней, внешней силой.
Рафаэль спросил, может ли он принести сюда свои инструменты из мастерской Перуджино и поработать у картона. Совсем покинул Перуджино и юный Себастьяно да Сангалло — он погрузился в изучение Микеланджеловых воинов, штудируя их движения, формы, мускулатуру, одновременно он, с большими для себя муками, набрасывал трактат, в котором разбирался вопрос о том, почему Микеланджело избрал для своих фигур столь трудные ракурсы и положения. Отнюдь не желая того, а может, и желая, Микеланджело увидел, что он возглавляет целую школу молодых одаренных художников.
Неожиданно навестил мастерскую Аньоло Дони — теперь он усиленно распространял слух, что именно под его влиянием Микеланджело встал на путь художника-живописца. Разве Микеланджело не твердил постоянно, что он непричастен к живописи? И разве не он, Дони, в свое время понял, что только его вера в талант Микеланджело побудит скульптора встать на путь живописца, суля ослепительные успехи? Басня выглядела правдоподобно. И поскольку кое-кто принял ее за чистую монету, Дони становился одним из признанных знатоков искусства во Флоренции.
Теперь, явившись в палату при больнице Красильщиков, он предложил Микеланджело, чтобы тот написал его портрет, а также портрет его жены.
— Этот заказ, — горделиво добавил он, — сделает тебя портретистом.
Самоуверенность Дони забавляла Микеланджело. Но по существу купец был прав. Действительно, он втянул Микеланджело в работу над «Святым Семейством». И если бы Микеланджело не почувствовал тогда вкуса к кистям и краскам, он до сих пор считал бы живопись чуждой для себя, отвергая всякую возможность к ней приобщиться. Но к портретам он пока не имеет отношения!
Как раз в эту минуту в мастерской появился Рафаэль. И Микеланджело сказал Дони:
— Портреты напишет тебе Рафаэль — в них будет и очарование и сходство. И так как он художник начинающий, ты сможешь заполучить его по дешевке.
— А ты уверен, что его работа будет соответствовать высокому художественному уровню моей коллекции?
— Я ручаюсь за это.
В конце января в мастерскую Микеланджело при больнице Красильщиков пришел Перуджино — его привели сюда восхищенные отзывы Рафаэля. Далеко уже не молодой — старше Микеланджело на двадцать пять лет, — он ступал по-медвежьи, переваливаясь с боку на бок, как истый житель деревни, на лице его темнели глубокие морщины — след многолетних лишений, голода и нужды. Когда-то он учился в мастерской Верроккио, а впоследствии развил труднейшую технику перспективы, продолжив дело Паоло Учелло.
Микеланджело встретил его очень приветливо.
Перуджино стал спиной к окнам и на несколько минут замер в молчании. Потом краем глаза Микеланджело увидел, как он медленно подходит к картону. Лицо у него, будто обуглившись, потемнело еще больше, взор горел, губы дрожали; казалось, он силится и не может произнести какое-то слово. Микеланджело поспешно подставил ему стул.
— Присядьте, пожалуйста… Сейчас я вам дам воды.
Перуджино резким движением оттолкнул от себя стул:
— …Черт побери!..
Микеланджело смотрел на него в изумлении. Прижимая жесткие, негнущиеся пальцы левой руки к сердцу, Перуджино обвел взглядом картон.
— Только дай дикому зверю кисть, и он намалюет то же самое. Ты разрушаешь все, все, на что мы потратили жизнь!
У Микеланджело стеснило грудь, он пробормотал:
— Почему вы говорите такие вещи, Перуджино? Мне очень нравятся ваши работы…
— Мои работы! Как ты смеешь говорить о моих работах, когда вот тут… такая непристойность! В моих работах есть мера, вкус, приличие! Если мои работы — живопись, то у тебя — разврат, разврат в каждом дюйме!
Похолодев как лед, Микеланджело спросил:
— Что по-вашему, плохо — техника, рисунок, композиция?
— Да есть ли у тебя хоть какое-то представление о технике в рисунке? — воскликнул Перуджино. — Тебя надо засадить в тюрьму Стинке — там тебе не дадут портить искусство, созданное порядочными людьми!
— Почему вы не считаете меня порядочным? Только потому, что я изображаю обнаженное тело? Потому, что это… ново?
— Брось рассуждать о новизне! Я сам внес в искусство не меньше нового, чем любой художник Италии.
— Вы сделали много. Но развитие живописи не остановится вместе с вами. Каждый настоящий художник творит искусство заново.
— Ты тянешь искусство к тем временам, когда не было ни цивилизации, ни Господа Бога.
— Нечто подобное говорил Савонарола.
— Тебе не удастся поместить свою бесстыдную мазню на стенах Синьории, не надейся. Я подниму против этого всех художников Флоренции.
И, хлопнув дверью, он вышел из мастерской, — ступал он жестко, тяжело, голова его на недвижной шее плыла высоко и гордо. Микеланджело поднял с пола стул и сел на него, весь дрожа. Арджиенто, скрывшийся в дальнем углу, подошел к нему с чашкой воды. Обмакнув в нее пальцы, Микеланджело провел ими по своему воспаленному лицу.
Он не в силах был понять, что же произошло. Что Перуджино мог не понравиться его картон, это было понятно. Но наброситься с такой яростью, угрожать ему тюрьмой… требовать уничтожения картона… Конечно же, он не такой безумец, чтобы пойти с жалобой в Синьорию?..
Микеланджело встал, отвернулся от картона, затворил двери палаты и тихонько побрел, опустив глаза, по булыжным улицам Флоренции к своему дому. Сам не замечая того, он оказался у себя в мастерской. Мало-помалу ему стало лучше, отвратительная тошнота проходила. Он взял в руки молоток и резец и начал рубить сияющий мрамор тондо Таддеи. Ему хотелось теперь уйти от изваяния, сделанного для Питти, и создать в этом мраморе нечто противоположное — пусть это будет полная грации, жизнерадостная мать и жизнерадостное, игривое дитя. Он изваял Марию в глубине, на втором плане, с тем чтобы младенец занял центральное место, раскинувшись на материнских коленях по диагонали тондо; озорной Иоанн протягивал ему в своей пухлой ручонке щегла, а младенец увертывался.